Илья Гинцбург: как я стал скульптором

0
Романов Александр Олегович2/14/2022

Мне было десять лет, когда я начал вырезывать из камня разные вещицы. Камень, служивший мне для работы, был довольно твердый: у нас дома его употребляли для точения ножей. Орудием для вырезывания служил мне перочинный ножик и заостренные гвозди от подков. Гвозди эти я находил на улице и оттачивал их у нас на пороге. Помню, первой моей вещью был старинный открытый шкаф. В нем книги и другие вещи лежали в беспорядке на разных полках. Затем я сделал многоэтажный дом с черепичной крышей, трубами, окнами, балконами, воротами и всеми прочими деталями. Ничего не было упущено. Наконец, я вырезал человеческую фигуру — старого еврея, собирающего милостыню.

Не помню, что дало мне толчок к этому занятию. В родной Вильне я никогда не видал никакого художественного произведения: у евреев скульптурные изображения запрещены религией, и не только в синагоге, но и в доме набожного еврея не должно находиться изображений человека или животного. Рожки нашей люстры были всегда залеплены воском, потому что на них были изображены человеческие лица. И в городе тогда не было ни одного памятника или статуи. Единственным скульптурным произведением были известные «болваны графа Тышкевича» — так назывались кариатиды на его доме. Из камня многие молодые евреи делали печати, которым иногда продавали вид греческой колонки или тумбочки, украшенной каким-нибудь орнаментом. Но фигуры человеческой я не видал, а орнаментов я не любил. К тому же, я не заботился о том, чтобы моя работа имела какое-либо практическое применение.

Моя мать (отца уже не было а живых: он умер, когда мне было три года) очень неприязненно относилась к моей работе, в которой видела лишь отвлечение от изучения талмуда. Я тогда еще учился в хедере (еврейской школе) и оказывал такие успехи, что, несмотря па мою молодость, мне хотели разрешить заниматься самостоятельно, наравне со взрослыми, в синагоге. Как и других братьев, меня прочили в равнины и находили, что у меня недюжинные способности к талмуду.

Мое «баловство» (так называла мать мои занятия скульптурой) часто преследовали, и нередко мои работы мать выбрасывала вместе с инструментами в окно, на улицу. Это заставило меня укрываться в какое-нибудь безопасное место для занятия любимым делом. Готовую работу я охотно показывал сестрам, которые сочувственно ко мне относились и даже одобряли меня. Они втихомолку почитывали немецких классиков и другие романы и знали, что мое занятие не баловство, а искусство. Часто также похваливал мою работу и старик, резчик печатей, Гриллихес. Его сын учился медальерному искусству в академии, и потому его замечания и разговоры об искусстве имели для меня особенное значение. От него же и впервые услыхал имя Антокольского.

Случилось так, что моя мать по делам уехала в Петербург. В это время в Вильну приехал Антокольский. Это было в нюне 1870 года. Старик Гриллихес прибежал сказать, что знаменитый Антокольский хочет видеть мои работы. И вот на следующий же день, причесанный и умытый, я отправился с сильнейшим биением сердца, неся в самодельной коробке свои «грехи», которые могли оказаться трофеями.

Помню, как теперь, светлый, красивый магазин резчика Гриллихеса. На обширном столе разбросано бесчисленное множество инструментов, — не то что мои жалкие гвозди, а удобные, красивые инструменты, о которых я всегда мечтал. На подоконнике красовались блестящие печатки разных цветов, предметы моего постоянного любопытства. Сам Гриллихес, белый, как патриарх, с бесконечной, длинной бородой, о которой говорили, что она была спрятана под его платьем, ибо ее конец, будто бы, достигал до пола, — сидел, углубившись в свою работу, а рядом в ним, в кресле, сидел он, мой знаменитый судья.

В моем воображении великий скульптор всегда представлялся мне почему-то человеком небольшого роста, просто одетым и добродушным. Но я увидел щегольски одетую небольшую фигуру, на плечи которой был небрежно наброшен коричневый плед, а одна рука была в перчатке. Обратил на себя мое внимание красивый, выпуклый, белый лоб, над которым подымалась шапка курчавых черных волос. Глубоко сидящие черные глаза пронзительно на меня посмотрели.

Я оробел. Лицо показалось мне суровым и строгим. Особенную суровость придавали Антокольскому крепкие, прямые полосы на бороде и на усах. Все лицо его дышало энергией, и, в то же время, некоторые черты его лица выражали какое-то недовольство.

Внимательно осмотрев мои работы, Антокольский привлек меня к себе и, стараясь поднять мою упорно опущенную голову, спросил:

— А хочешь со мной поехать в Петербург? Там будешь у меня заниматься. Хочешь?

Но, вероятно, по выражению моего лица трудно было ожидать ответа, и потому он прибавил:

— Приходи завтра с твоим старшим братом, я с ним поговорю. Кстати, принеси инструменты, которыми работаешь.

В страшном волнении, не помня себя от радости, я выбежал на улицу и влетел в дом весь сияющий и торжествующий. Долго не могли сестры добиться от меня толкового рассказа о случившемся. Рассказывая, я все всхлипывал, путал слова, а когда дошел до предложения Антокольского поехать с ним в Петербург, то разразился громкими рыданиями. Я стал всех упрекать в том, что мною, как младшим в семье, только пользуются для домашних услуг, но судьбой моей никто не поинтересуется.

Сестры не ожидали такого успеха. Не думали они, что знаменитый Антокольский одобрит мою работу. Им уже представлялось, что я в Петербурге и делаюсь знаменитым художником. Они вспомнили рассказы о художниках, которые происходили из бедных семей. Они припомнили и свою собственную жизнь: как они еще с детства мечтали об образовании; как по бедности им приходилось без посторонней помощи учиться читать и писать по-русски и по-немецки; как набросились они потом на чтение и как была недовольна мать тем, что они читают светские книги, а не религиозные. «Теперь», — думали они,—«хоть бы ему удалось достичь того, к чему он стремится».

С нетерпением дождались мы прихода брата, и тут повторилась та же сцена, только вместо одного моего бестолкового рассказа получилось три. Мы все перебивали друг друга, нападали на брата за его равнодушие к судьбе будущего художника. И на брата произвело глубокое впечатление то, что чужой человек хочет меня взять к себе и учить. Воспитанный в духе глубоко религиозном, как почти все другие мои братья (нас было пять братьев и три сестры), он готовился стать раввином: он окончил раввинское училище и слыл за хорошего талмудиста. Но в последнее время он увлекался математикой и уже мечтал о высшем образовании.

Стали совещаться и порешили немедленно написать обо всем матери и просить ее отпустить меня в Петербург.

На следующий день я пошел с братом в магазин Гриллихеса. Антокольский там нас уже ждал. Он тщательно осмотрел мои инструменты, расспрашивал, как я их делаю, и еще настойчивее стал упрашивать брата отпустить меня с ним в Петербург.

Брат ответил, что все зависит от матери, которой уже послано письмо.

Ответ от матери получился неблагоприятный: она в самых строгих выражениях запретила мне ехать в Петербург под страхом немедленной отправки домой. Мотивировала она свой отказ тем, что не может позволить сыну своего благочестивого мужа (отец мой был раввин и духовный писатель) жить в Петербурге, где порядочный еврей не в состоянии вести жизнь в духе благочестия и набожности.

Я был в отчаянии; сестры также. Брат должен был этот ответ передать Антокольскому. Слух о предложении Антокольского взять меня в Петербург и отказ матери в разрешении на это распространился среди всех наших родственников и знакомых. Все обсуждали этот вопрос; мне сочувствовали и меня жалели. Наконец, когда Антокольский объявил брату, что через три дня он уезжает и потому просит решительного ответа, мы все переполошились: боялись упустить случай. Антокольский сказал:

— Советую вам хорошенько подумать, ибо, если вы теперь не отпустите его, то потом мне не представится другого случая и возможности взять его с собой.

И вот, под давлением знакомых, а главное — сестер, брат продумал следующее: он передаст решение этого дела дедушке и совещанию его с другими набожными евреями. Это совещание, или суд, должно было иметь решающее значение для матери, ибо она обожала дедушку, который был известен во всем городе, как набожнейший и честнейший человек. К нему часто обращались за советами по разным делам, и он нередко бывал третейском судьей. Его почитали как богатые, так и бедные, как религиозные, так и свободомыслящие евреи. С другой стороны, брат слагал с себя ответственность в случае, если бы решение дедушки противоречило решению матери.

Таким образом, я снова предстал перед судом, но на этот раз еще более страшным и неумолимым. Сердце мое билось еще сильнее, ибо я был убежден, что работа моя, одобренная великим авторитетом, зависела теперь, как и моя судьба, от приговора старых людей, никогда не видавших никаких произведений искусства и по религиозным взглядам своим осуждавших скульптуру. Брат предварительно рассказал дедушке об Антокольском и о моих работах. Дедушка удивился, что мать раньше ничего ему не говорила о моих безделушках (мать боялась этим огорчить его). И вот я с трепетом показал ему свои камешки. Бабушка, вечно живая и суетливая, полюбопытствовала первая и, увидав их, всплеснула руками и воскликнула:

— Да ведь это идолы! Даже грешно смотреть! Это погано для еврейского глаза!

«Пропало мое дело», — подумал я, — «провалился я, несчастный».

Но смотрю: дедушка держит моих идолов крепко в руках. Он тщательно их рассматривает, улыбается, качает головою, гладит меня по голове, приговаривая:

— Какой ты искусник, как у тебя все точно и верно. Ничего не пропустил.

И это говорил семидесятипятилетний старец, никогда в жизни не видавший ни одного скульптурного изображения. Недаром я всегда обожал его больше, чем всех людей на свете, и неоднократно мечтал бросить всё, все шалости и работы, и сделаться таким, как он, бедным и святым.

Решение дедушки было таково: слишком важно то обстоятельство, что чужой человек хочет принять близкое участие в судьбе мальчика; вероятно, очень уж важно значение, которое он придаст его работе. С другой стороны, слишком велико имя отца мальчика, слишком велики заслуги его в еврействе, чтобы на том свете он не отстаивал сына перед всякими соблазнами, чтобы везде, где бы сын его ни был, не охранял его от врага. Все с этим согласились и решили отпустить меня в Петербург.

Заручившись согласием девушки, брат передал меня Антокольскому, а матери написал обо всем происшедшем, прося поскорее вторичного ответа. Для того же, чтобы отрицательный ответ матери не мог помешать моему отъезду, он послал письмо в самый день моего отъезда, с таким расчетом, чтобы я прибыл в Петербург одновременно с письмом.

Мечта учиться скульптуре была для меня так привлекательна, что я сгорал от нетерпения поскорее уехать и последние дни плохо ел и мало спал. Мне никого и ничего не было жаль, и, никогда прежде не отлучавшийся из родного дома, я с легким сердцем расставался с родными и знакомыми, точно уезжал на кратковременную прогулку. Только когда бабушка одевала меня в дорогу, я расплакался, но то были скорее слезы радости, что сбудутся мои мечты, чем страх перед неизвестным будущим. На вокзал меня провожали все наши, и я весело простился с братьями и сестрами, Я чувствовал, что они мне завидуют, что и им хотелось бы вырваться из дому, где после смерти отца нас осталось восемь человек и где мы все терпели нужду. Мне посчастливилось, хоть я и не первый ушел из дому. Еще за много лет до того, один из моих братьев уехал без ведома матери заграницу и там устроился; он сделался лепщиком-позолотчиком. Но это был простой работник, а от меня ждали чего-то большего.

Гинцбург И. Из прошлого: воспоминания. – Л.: Гос. Издательство, 1924. – С. 11-16.
Следующая статья
Биографии
Отложенное спасение: почему лекарство от цинги так долго не применялось на практике?
В тридцать один год [Джеймс] Линд сдал экзамен и был нанят хирургом судна четвертого класса «‎Солсбери», входившего во Флот Пролива. Линд взошел на борт «‎Солсбери» уже достаточно опытным врачом: его учебу в университете прервала война с Испанией, во время которой он служил помощником судового хирурга. Он много читал, знал латынь, греческий, немецкий и французский и определенно интересовался медициной за пределами лечения ран и ампутации конечностей – обычного ремесла хирургов. И конечно, он был заинтригован загадкой главной убийцы моряков – цинги. В апре...
Биографии
Отложенное спасение: почему лекарство от цинги так долго не применялось на практике?
Биографии
Плата за знания: Бестужевские курсы в конце своего пути
Биографии
«Все на борьбу с рахитом», «Долой саботажников» и другие кампании геббельсовской пропаганды
Биографии
«Города можно не только отстраивать заново, но и совсем не так, как в прошлом...»
Биографии
Сергей Королев: первые шаги будущего конструктора
Биографии
Зверства Бухенвальда под предводительством четы Кох
Биографии
Стив Возняк: «Из-за того, что я был очень застенчивым, я оказался на дне»
Биографии
Портреты Монтессори были сожжены на кострах вместе с ее книгами
Биографии
Торжество культуры во время войны: «‎Ceux de chez nous» Саши Гитри
Биографии
Брюс Ли как национальный герой
Теория Творчества
Норберт Винер: главный секрет атомной бомбы
Биографии
Ли Якокка: «Психология и психопатология были самыми ценными из университетских дисциплин»
Биографии
«Это неправда, что Германия начала войну» – Давид Гильберт отказывается ставить подпись
Биографии
Блокада Ленинграда: как сотрудники научного института спасали генный банк Земли
Биографии
Мобильные рентгеновские лаборатории Марии Кюри
Биографии
Роберт Оппенгеймер об ответственности за атомную бомбу, международном сотрудничестве и долге ученых