Правда, многие современники почувствовали необыкновенную силу автопортрета. О нем говорят в городе. Меценат Прянишников тотчас же предлагает художнику продать его. Поэтесса Юлия Жадовская пишет ему в марте 1849 года: «Не позволите ли мне иметь несравненное удовольствие посмотреть на ваш портрет...» — и посылает художнику восторженные стихи. Поэт пушкинской плеяды Дмитрий Ознобишин посвящает автопортрету Брюллова длинное стихотворение:
...Наскоро наброшенный, из рамки
Выходит он — болезненно худой,
Средь впалых щек едва румянец рдеет
И, мнится, грудь страдальца леденеет...
Ознобишин сравнивает художника с Прометеем, вычитывает в портрете знак близкой кончины — будто будущее отбросило свои тени на нынешний лик художника:
И смерть над ним невидимо летает.
Уже рука без силы опустилась...
Едва почувствовав возможность держать кисть, Брюллов бросается в работу. Помимо автопортрета и портрета Кавелина, он пишет своих докторов, выражая этим свою признательность, тем более что платы за лечение они брать не хотели. Так появляется портрет доктора медицины Михаила Антоновича Маркуса и его дочери, портрет главного врача морского госпиталя, Германа Германовича Канцлера. Маркус был к тому же придворным медиком и имел распоряжение царской фамилии наблюдать больного Брюллова ежедневно. Благообразного вида, тучный, с блестящей лысиной, делавшей его старше и солиднее, Маркус всеми силами старался заставить больного выдерживать строгий режим, препятствовал визитам, запрещал Брюллову долго разговаривать. «Имейте в виду хоть то,— терпеливо внушал он Брюллову,— что ваше слово теперь имеет стоимость червонца. Не разоряйте себя...» Но беречь себя Брюллов никогда не умел. Едва он немного окреп, квартира его вновь наполнилась людьми: приходили ученики, друзья-приятели, навещали братья. Когда присутствовавший при внушении Маркуса актер Самойлов пытался прервать горячо заговорившего художника словами: «Помилуй, Карл, да замолчи ты, ради бога, ведь этак погубишь себя! Ты вспомни, что доктор говорит, что твое слово — червонец!»—«Не мешай, не мешай, я хочу всех вас озолотить!» — смеясь, отвечал Брюллов.
Кажется, весь Петербург рвется в мастерскую художника, пробывшего столько месяцев в заточении. Великая княжна Екатерина Михайловна то присылает букет цветов, который «должен вам доставить предвкушение весны», то поручает своей фрейлине осведомиться, соблаговолит ли он «принять ее сегодня около двух часов пополудни». То посыльный приносит письмо поэтессы Растопчиной, которая «покорнейше просит... о дозволении постучаться у вдохновенного приюта... подышать всем высоким, всем изящным», что наполняет его мастерскую. «Просящие — все люди, которых чувство и воображение сродни вашему таланту: Екатерина Андреевна Карамзина с семейством и я с моим мужем; к тому же паша общая очаровательница Полина Виардо поручила и завещала мне посмотреть на ее портрет, вами писанный»,— пишет Растопчина Брюллову. Бесконечные визитеры утомляют его, отвлекают от работы — а работать он сразу стал очень интенсивно: до апреля 1849 года успел написать портрет графини С. Шуваловой, по ее просьбе сделать картину «Монашенки у органа», завершил портрет мецената Прянишникова, выполнил для Зимнего дворца образ «Ангел молитвы», закончил огромную акварель «Сладкие воды близ Константинополя» и так далее. И все же он искренне рад бесконечным гостям. Болезнь так резко отъединила его от людей, он устал от одиночества и еще больше — от навязчивых мыслей об одиночестве. Знаки внимания сейчас особенно грели его, были бальзамом для тех ран, что он сам нанес себе, верша над собою пристрастный суд. Сейчас, как, быть может, никогда, Брюллов нуждался в подтверждении надежды, что его труд кому-то нужен, необходим, дорог.