Тогда было несколько модных градаций. Само собой — официальная мода Всесоюзного Дома моделей. Ей следовали люди взрослые, семьи ответственных работников и богатые обыватели. Был «совпаршив» — массовое производство для массового покупателя — костюмы, платья и ботинки, унылые и однообразные, как и весь презираемый стилягами и «штатниками» «совок». Имелась и «демократка» — вещи из Восточной Европы и КНР. А дальше шла «фирма» — то есть одежда, сшитая и купленная за рубежом и снабженная ярлыком фирмы-производителя.
«Фирменная» мода была уделом международников и нонконформистской молодежи. Быть «фирменным» значило в своем роде бросать вызов обществу. Пропаганда придавала ношению такой одежды политическую окраску — в поздние сталинские и первые послесталинские годы почти всё заграничное подпадало под борьбу с низкопоклонством перед Западом.
«Фирму» доставали с трудом. Она продавалась только в комиссионных магазинах, куда ее сдавали иностранцы и редкие советские граждане, ездившие за границу.
«Штатники» признавали всё только американское — музыку, одежду, обувь, прически, сигареты, напитки, косметику. Они породили жаргон, построенный на переделке английских слов — соединении их корней с русскими окончаниями: «шузы», «флэт», «трузера», «таек», «герла», «манюшки», «лэкать», «скипать».
Затем просочилась информация о моде, принятой в американских университетах, — членов Ivy League — «Лиги Плюща». Возникли «айвелиговые штатники». К ним относил себя и Козлов.
Особые очертания лацканов, фасон ботинок и другое — всё это был способ стать непохожим на других, в том числе и на «обычных» «штатников». Но вид «айвелиговых» не раздражал общественность, как облик стиляг в ярких галстуках и туфлях на «манной каше». А о том, что на подкладке брюк и во внутренних карманах пиджаков были лейблы американских фирм и вклейка с изображением швейной машинки — знака профсоюза швейников, — знал лишь владелец.
Эти-то молодые люди и задумались, как принести в СССР большой джаз, не пугая власти и карательные органы. Как сблизить страну с миром, не вызывая аллергии. Отсюда — идея джаз-кафе, которое стало бы легальным клубом. Выдвинул ее Московский горком комсомола. Как ни топырились нетопыри — шла «оттепель», и осенью 1961-го внештатные инструкторы горкома предложили открыть такое заведение.
Козлов пишет, что должность внештатного инструктора служила прикрытием для хороших дел. Похоже, порой так оно и было. Не надо думать, что отношение к джазу резко изменилось в лучшую сторону. Для власти он оставался чужим, у обывателей ассоциировался с угаром, пляской, пьянкой, гульбой, кабаком:
Однако те, кто санкционировал идею, были людьми дальновидными. Во-первых, кафе помогало «выпустить пар». Во-вторых, служило наблюдательным пунктом для ведомств идеологического фронта — давало возможность быть в курсе увлечений молодежи музыкой, абстракционизмом, западной литературой, самиздатом… А в-третьих, столице Союза в период «либерализации» надо было показать большому миру, что в ней есть всё, что ему не чуждо. И джаз, и модная молодежь, и легкость общения.
Так считали и Козлов, и Аксенов. И с ними сложно спорить. Ибо оба не раз сталкивались с тем, что творческое действие, не контролируемое начальством, признается опасным и пресекается.
Но в ту пору и музыканты, и слушатели это понимали и подыгрывали властям. Это был единственный шанс выйти из полуподполья. Доказать, что их искусству место на большой сцене, а не в кабаке. И у них получилось. Хотя партия уже создала образ врага в будущей войне — им стала Америка, с ее музыкой, кока-колой и жевательной резинкой. Но общим усилием комсомольского актива, музыкантов и «неравнодушных юношей и девушек» были всё же созданы кафе «Молодежное», «Аэлита» и «Синяя птица».
Им предшествовал джаз-клуб в Доме культуры энергетиков на Раушской набережной, основанный в конце 1950-х при поддержке Октябрьского райкома комсомола. Там впервые стали играть современный джаз с комментариями Алексея Баташева и Леонида Переверзева. Они формировали джазовую аудиторию и отношение к нему как к серьезному искусству.
Потом начались фестивали, гастроли, поездки за рубеж… Например — в Польшу, где была своя джазовая традиция, где до войны звучал известный в Европе оркестр фирмы «Сирена-Электро», где выступал Януш Поплавский с его «Szkoda cię dla innego» и «La Cumparsita», где родился классический фокстрот «Абдул-бей» Фани Гордон (сочинившей и музыку к лещенковскому, а после — утесовскому шлягеру «У самовара я и моя Маша»), где гремели Ержи Герт и Иво Весбы с русскими фокстротами «Гармошка» («Garmoszka») и «Танцуй, Маша, танцуй» («Tańcz, Maszka, tańcz!») и где Петр Жимановский играл слегка замаскированную «Мурку».
Все смеялись, слушая, как поэт и, как сейчас бы сказали, шоумен Мариан Гемар поет песенку, на которую сильно смахивает вещь Леонида и Эдит Утесовых «…может, ты б тогда, Пеструха, знала — почему…», вещь, написанную задолго до 1939 года, когда вышло советское шоу «Много шума из тишины». Отчего, хохоча, не упрекали Утесова в плагиате? Не оттого ли, что чувствовали: драмы наших народов переплетены теснее, чем кажется, и во взаимной боли, и во взаимной неуловимой, но и неукротимой тяге?
Потом начались концерты на Западе. И визиты иностранцев в СССР. Международный джазовый фестиваль 1967 года в Таллине собрал советских и зарубежных мастеров, о чем Аксенов и написал в очерке «Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах». Джаз стал одним из мостов поверх «железного занавеса».